В. Аристов «Спас в силах ». (Андрей Рублёв "Спас") |
07.12.2010 г. |
Всю ночь за стенами монастыря моталась и выла метель, и к утру в кельях выстудило так, что свечной воск налился янтарной прозрачностью, и отваливался кусками, и со стуком падал на ледяной пол. Игумен распорядился немедленно затопить все печи, и двое послушников отправились в дровяной сарай с наказом принести побольше осины - горит скоро, споро и весело… Поленница осиновых дров сложена была отдельно, в углу сарая, на толстых, в пол-ладони, досках; ворота ради света не закрыли; поленья послушники перебрасывали в широкие розвальни; вымороженные дрова звенели при ударе друг о друга, и послушники швыряли их в кучу на розвальни, слегка дурачась, да так оно и теплее было. Перекидали, ухватились за оглобли, дабы уволочь розвальни, да один из послушников споткнулся о доску, на которой только что громоздилась поленница, споткнулся, чуть не упал на на нее всем телом, упал руками, оперся и, когда отвел одну руку от доски, что-то ему там на ней показалось, и он подолом рясы протер это "что-то" и увидел взирающий на него зрак. "Ого! – воскликнул послушник и призвал товарища: - глянь-ка на доску-то". И они подняли доску - а тяжелая же! - подтащили к воротам на свет, поставили на торец и протерли рукавами вокруг зрака… и чей-то лик глянул на них, глянул остро и пытливо; и они, забыв про дрова, понесли доску к братии, игумену… Возможно, так был спасен Спас "звенигородский" кисти Андрея Рублева, вот уже полвека составляющий гордость Третьяковской картинной галереи. В нынешнем 2000году, непомерно великом своей порядковой округлостью, подпираемой и снизу, и сверху национальными юбилеями ("снизу" - 200 лет как родился Пушкин, "сверху" – 160 лет как погиб на дуэли Лермонтов), должен бы проявиться еще один юбилей, предполагающий в себе странную внутреннюю асимметрию – 570 лет тому назад умер и 640 лет назад (предположительно) родился гениальный творец древнерусской иконописи Андрей Рублев; и первая дата ориентирована на конец зимы… 2000. Осью этой асимметрии состоялась смена четырнадцатого века пятнадцатым; русская земля только-только начинала чувствовать историческую перспективу: освобождение и национальное строительство – историческая весна, наступающая после стылой зимы ордынского ига; Рублев – художник весенний… Он смело ввел в охристо-раскаленный колорит визант ийской иконописной аскезы голубое – зеленое – розовое – сиренево-фиолетовое – золотисто-лимонное – серебристо-палевое; он придал композиции, рисунку, линии космическую текучесть, утонченность и чистоту, и все это позволило выделить рублев ские шедевры из безымянного реестра древнерусской изобразительности; сам Мастер свои работы не метил ни буквой, ни знаком, все они погружены в столь же безымянное чрево соборов и церквей, отданы славе Спаса… И о жизни своей мастер не оставил ни меты, ни знака; и столь глубоко он растворился своей жизнью в своем времени, что о нем ничего бытийного, ничего хроникального не смогли передать ни современники, ни его ученики; и все попытки исполнить жизнеописание гениального художника выливаются в описание его икон и фресок, городов и храмов, в которых он творил, в построение вероятных версий его деяний с предполагаемым участием тех или иных личностей, сохранившихся для отечественной истории более подробно и полно (игумены Сергий Радонежский, Никон, художники Феофан Грек и Даниил Черный, московские, серпуховские, суздальские и прочие князья…). Это удивительный, чисто русский феномен – раствориться в своих деяниях без какого-либо зримого осадка в материальном, тварном мире. С этой позиции понятна при всей своей уникальности попытка Андрея Тарковского выстроить свою версию жития Мастера в фильме "Андрей Рублев". Помните: всадники, выезжающие из низких ворот обители, истоптанный снег под выщербленной монастырской стеной, морозное дыхание инока, с усилием отворяющего дубовую дверь, его взгляд поверх креста, в гущу взлетающих ворон, тени на прогрунтованном, еще не записанном простенке, слово, исчезающее в безмолвии храма, ожидание озарения как милости свыше… или в кадре ослепительный, солнечный полуовал окна, за окном в редком молодом березняке пасутся монастырские лошади, и слепой старик с парнишкой-поводырем подбирают раннюю землянику, розовая еще с белым бочком ягода в густой траве под пеньками, словно драгоценные бусинки, рассыпаны… на экране голодные глаза гения… глаза человека… А на деревянной доске, найденной через полтысячи лет в дровяном сарае Саввино-Сторожевского монастыря, мерцает спасенный лик с глазами богочеловека… Спас в силах… был в силах, поэтому и спас. Кого? инока? убогую безумицу? мальчишку из моровой деревеньки? самого Мастера? В том сарае был найден-спасен весь звенигородский деисусный чин: Спас, "архангел Михаил" и "апостол Павел". Весь чин ныне -достояние Третьяковки. Зал, где они находятся, я именую залом Спаса и Троицы; и каждый раз, входя в него, испытываю и сопоставляю глубинный страх и светлый покой и, отдаваясь реальной силе первого, погружаюсь в опасливое дознание этой силы… и меньше всего думаю о святой гениальности древнего мастера: у него несомненно был соавтор… от Него, если не Он сам, и Он же распорядился Ликом Своим во времени, позволив ему, времени, уничтожить все, кроме Лика, ныне взирающего на нас из обожженно-обнаженного дерева. Он помогал Рублеву, и Он сохранил силу взгляда, непереносимую человеческим духом сполна, исходящую от Лика. Самое простое, самое легкое – назвать это чудом: за пять веков с доски отпала вся живопись, кроме Лика, отпала строго по очертанию Лика, словно время взяло на себя миссию художника и убрало все несущественное и оставило суть – Лик Спасителя. Сам Лик обладает удивительной портретной достоверностью, словно Тот, кто оказался проявленным на туринской плащанице, открыл глаза и смыл с чела своего муки, страдания. Портретность, то есть личностность черт, просматривается в тонкой гармонии глаз, носа и губ, и особенно в глубине взора и сомкнутости губ, в ней или в них исихаистическая мощь молчания и необратимое движение Слова, в них предстояние молитвы и сама молитва… и последнее уже возлагается Мастером на нас, на взирающих на Спас… Да и все творения Рублева можно увидеть-услышать как великую молитву, вознесенную к Спасителю во имя преодоления рабского смирения и обретения духовной устремленности. Гениальнее все это состоялось в "Троице". У ней своя, пусть не столь драматическая, как у Спаса, судьба: написанная в иконостас Троицкого собора Троице-Сергиевой лавры (к другому крылу иконостаса примкнута рака с мощами преподобного Сергия Радонежского – духовного столпа земли русской), уже в наше время она была изъята из иконостаса, отреставрирована и передана в Третьяковку, в зал Рублева, а в иконостас была вставлена копия, вскоре потемневшая до тонов пятивековой давности. "Троица" Андрея Рублева есть то, о чем сказано в первом соборном послании апостола Иоанна: "Ибо три свидетельствуют на небе: Отец, Слово и Святой Дух; и Сии три суть едино. И три свидетельствуют на земле: дух, вода и кровь; и сии три об одном". Земной замес троичности через дух устремляется к Святому Духу, и соприкасается с Троицей небесной, и подпитывается Ею, и вода и кровь оттого насыщаются неземной благодатью, и питают ею земной мир, саму природу – о том и гласит древо, написанное Мастером, как бы мы сегодня выразились, на втором плане, за и над крылом среднего Ангела, о том же напоминает и жертвенная чаша на столе. Два тонких, словно прочерченных кистью, шва, прерываясь в одеждах и крыльях, пересекают "Троицу", один шов проходит через смыкание крыльев левого и среднего Ангелов, второй через нимб правогоАнгела – "Троица" написана на трех досках, собранных в единое, троичность состоялась и в этом… А на заднем (опять же несуществующем в иконах) плане в верхнем углу Мастер изобразил совершенно некультовое строение, словно окраина некоего города, и оно, как и дерево, взывало к реальности некоего рельефа, уголка земли русской, осененной пребыванием в ней ангельской троицы; его следовало искать и узнавать… Всякая именитая река в России есть пограничье: о населении (порой уплотняя его до народа) могли сказать "заволжские" или "заокские", или "задвинские", да и наше Зауралье понималось как некая сторона, обширностью и размахом превосходящая иную европейскую страну. Вот и эта река, на крутом откосе коей очутился я в оные годы, делила эту землю на северное ополье, унизанное древними городами и городищами, и южное полесье, укрывшее в своих лесах столь же древние села и городки. Река называлась Клязьмою, и за моей спиной возвышались оба владимирских собора XII века, Успенский и Дмитриевский, и я нацелился попасть в первый из них, ждал, когда его откроют. А пока стоял на краю крутизны и разглядывал заклязьминские дали, как рассматривают живописный план-схему перед тем, как отправиться в странствия по избранным твоим же наитием местам. Собор открылся к обедне, и только после того как немногочисленная паства вошла и рассеялась внутри его многостолпного сложной, перетекающей друг в друга сферичностью пространства, я проник в густой, распираемый свечным светом сумрак, и, скорее опять же по наитию, пробрался к боковым низким сводам, и там, совсем близко (протяни руку и коснешься ноги бредущего на Страшный Суд), оказался перед фресками, исполненными ровно 600 лет назад Мастером; другая фреска изображала "Шествие праведных в рай…" За спиной услышал частый, затаенный шепот, оглянулся; молодая женщина, переломившись в поклоне, творила молитву к "шествующим в рай"; рядом с ней стоял мальчик лет десяти - тонкое, бледное лицо юного херувима, распахнутые глаза, немигающий взгляд; когда он глянул на меня, что-то стронулось в его глазах, на лице появилась - нет, не улыбка, а проблеск какого-то иного, незнакомого мне внимания, словно мы встретились и увидели друг друга, прилетев в эту древнюю, забытую землянами обитель из разных миров, и, прикоснувшись к напоминаниям о Страшном Суде и шествию праведных в рай, пожелали друг другу обретения третьего пути, к свету Спаса в силах… По деяниям Рублева известны четыре города, в которых проживал чернецом и творил Мастер – Сергиев Посад, Владимир, Звенигород и Москва. Где родился Андрей Рублев, отечественной истории неизвестно. Но однажды в антракте спектакля о другом гениальном художнике ("Ван Гог" в театре им. Ермоловой) случайно услышал беседу двух столичных гуманитариев, и в беседе в двух-трех фразах промелькнула версия о Радонеже как гипотетической родине чернеца-иконописца, и что-то, что именуется Радонежем, находится… И я немедленно, на другой же день рванул электричкой в Абрамцево и от него пешком на поиски исчезнувшего в пламени той же истории Радонежа и нашел его останок на берегу уютной речонки: церковь с колокольней уже XVII века, невысокие земляные валы (то, что осталось от крепостной стены), неподалеку в ельничке миниатюрное старинное кладбище, тронутые осенней желтизной березки в глубине его; все было знакомо по пейзажам Левитана, Нестерова, Ромадина, Грицая… и через них тянулось непознанное началом воспоминание об этой скромной благодати нашей земли, тянулось к тому, ради кого я пробрался сюда… И мысль-чувство, что в этом безлюдном в этот час уголке земли русской возникла жизнь человека, длящаяся как жизнь духа вот уже более шести веков, пригнула меня к земле, к мягкой, луговой траве на склоне вала, к темной, извилистой воде в речке, к колышущимся отражениям черных елей… Рублев – художник осенний… свет, разлитый в "Троице" по фигурам Ангелов, по столу вокруг жертвенной чаши, озаряющий стены строения и небо над деревом, мы видели золотой, осенней порой перед закатом солнца. Из Радонежа "софийный путь" вел к месту погребения Андрея Рублева, в Андроников монастырь; там, возле Спасского собора, в конце зимы 1430 года был предан земле старец Андрей. В ту пору монастырь находился еще в отдалении от престольной и жил по уставу, привнесенному из Сергиева монастыря. Обликом монастырь был светел и уборист, как воскресное дитя, таким он отражается в водах Яузы; таким он предстает и ныне, когда продвигаешься к нему то ли от Курского вокзала, то ли от Таганской площади и входишь сквозь арочные врата монастыря, словно пересекаешь границу веков, словно… Последний раз это случилось четыре года назад. Я тогда знакомил жену с Москвой, которую я знал и любил; но Москва летом того года гудела от терактов на транспорте. На улицах, в подземных переходах, в метро патрули пасли публику, выслеживая подозрительных и обыскивая неприглянувшихся прямо на глазах людей. Вооруженные мужчины в морговой форме начиняли городской пейзаж неясной угрозой, неосознанным желанием вернуться в пейзаж, в котором их нет; и я повез жену в белостенный монастырь с изящными башенками и собором, укрывающим прах великого богомаза времен преподобного. Мы пересекли уютную площадь и вошли в тишину, окольцованную монастырскими стенами; внутри этой белой тишины нас встретила молодая мама с младенцем в коляске, и жена воскликнула: "Как чудно здесь!" Мы пошли по кругу, образуемому полем притяжения древнего собора и периметром пристенных построек; собор стоял замкнуто, непроницаемо, вещью в себе, удерживая приходящих на дистанции газона, и не возникало мысли нарушить это удерживание. Мы опустились на лавочку, и, когда я принялся рисовать собор, жена свернулась клубком рядом и мгновенно уснула. Я рисовал собор, как рисую в горах скалистую вершину, монолитом, одолевшим небо, освободившимся от земной тщеты. Я рисовал, жена спала, молодая мама с дитем медленно повторяла наш круг, и следом за ней, тоже не торопясь, продвигался дюжий омоновец, и я почувствовал, что нацелен он на нас, будить жену я не стал. "Притомилась?" – спросил омоновец, приближаясь к нам и деликатно заглядывая в мой рисунок. "Есть маленько", - отвечал я, невольно усиливая энергию рисования; жена улыбнулась, она не спала, но глаза не открывала. "Как чудно здесь!" – прошептала она. "Ясненько", - промолвил омоновец и отправился догонять маму с коляской. Столица бдила. Понадобилось усилие, чтобы вернуться к мысли о времени, заточенном в камни собора, и времени, сгорающем за стенами монастыря. Тот, чей прах сокрыт под этим газоном (известно, что еще в прошлом веке над могилой гения стояла древняя колокольня, но и ее след утерян), наверное, меньше всего думал о Времени, ибо в его творениях нет истока и нет исчезновения: взгляд Спаса – неиссякаем, дивная печаль "Троицы" – неизбывна… Солнце висело точно над собором, и оттого он стоял без единой тени. В. АРИСТОВ, заслуженный работник культуры России. Газета Магнитогорский РАБОЧИЙ - 2000год http://nearyou.ru |